Встали в пару
Mar. 1st, 2003 12:07 am"Мефистофель" Клауса Манна и "Доктор Живаго" Бориса Пастернака я воспринимаю как книги удивительно похожие. Обе описывают переход государства к другой исторической эпохе через судьбу главного героя.
Ну, "Мефистофель" более документален. Из-за этого книга была запрещена в Западной Германии - до момента, когда с момента смерти "образца" прошло необходимое время.
В обоих книгах интересно проследить как меняются критерии "нормального" состояния. Как то, что еще полгода назад казалось недопустимым, становится каждодневной рутинной реальностью...
"Печать состояла из газетных статей, протоколов речей на заседаниях и декретов. Юрий Андреевич бегло просматривал заглавия. "О порядке реквизиции и обложении имущих классов. О рабочем контроле. О фабрично-заводских комитетах". Это были распоряжения новой, вошедшей в город власти в отмену застигнутых тут предшествующих порядков. Она напоминала о неукоснительности своих устоев, может быть, забытых жителями при временном правлении белых. Но у Юрия Андреевича закружилась голова от нескончаемости этих однообразных повторов. Каких лет были эти заголовки? Времен первого переворота, или последующих периодов, после нескольких белогвардейских восстаний в промежутке? Что это за надписи? Прошлогодние? Позапрошлогодние?..."
Прочитала я книги не без удовольствия...
Но романтическая часть меня раздражает. Живаго и Тоня/Лара, Хендрик -Барбара/Николетта - вся их история вязнет в густом сиропе. Как зефирный торт, на который еще налеплен жирный масляный крем - приторно, уже не различаешь вкус...
Сил нет. Сухарь я. Не могу сопереживать, например, следующему обмену мнениями:
"- Я - надломленная, я с трещиной на всю жизнь. Меня преждевременно, преступно рано сделали женщиной, посвятив в жизнь с наихудшей стороны, в ложном, бульварном толковании самоуверенного пожилого тунеядца прежнего времени, всем пользовавшегося, все себе позволявшего.
-Я догадываюсь. Я что-то предполагал. Но погоди. Легко представить себе твою недетскую боль того времени, страх напуганной неопытности, первую обиду невзрослой девушки. Но ведь это дело прошлого. Я хочу сказать, -- горевать об этом сейчас не твоя печаль, а людей, любящих тебя, вроде меня. Это я должен рвать на себе волосы и приходить в отчаяние от опоздания, от того, что меня не было уже тогда с тобою, чтобы предотвратить случившееся, если оно правда для тебя горе. Удивительно. Мне кажется, сильно, смертельно, со страстью я могу ревновать только к низшему, далекому. Соперничество с высшим вызывает у меня совсем другие чувства. Если бы близкий по духу и пользующийся моей любовью человек полюбил ту же женщину, что и я, у меня было бы чувство печального братства с ним, а не спора и тяжбы. Я бы, конечно, ни минуты не мог делиться с ним предметом моего обожания. Но я бы отступил с чувством совсем другого страдания, чем ревность, не таким дымящимся и кровавым. То же самое случилось бы у меня при столкновении с художником, который покорил бы меня превосходством своих сил в сходных со мною работах. Я, наверное, отказался бы от своих поисков, повторяющих его попытки, победившие меня.
Но я уклонился в сторону. Я думаю, я не любил бы тебя так сильно, если бы тебе не на что было жаловаться и не о чем сожалеть. Я не люблю правых, не падавших, не оступавшихся. Их добродетель мертва и малоценна. Красота жизни не открывалась им.
-А я именно об этой красоте. Мне кажется, чтобы ее увидеть, требуется нетронутость воображения, первоначальность восприятия. А это как раз у меня отнято. Может быть, у меня сложился бы свой взгляд на жизнь, если бы с первых шагов я не увидела ее в чуждом опошляющем отпечатке. Но мало того. Из-за вмешательства в мою начинавшуюся жизнь одной безнравственной самоуслаждавшейся заурядности не сладился мой последующий брак с большим и замечательным человеком, сильно любившим меня и которому я отвечала тем же."
Не верю!
Ну, "Мефистофель" более документален. Из-за этого книга была запрещена в Западной Германии - до момента, когда с момента смерти "образца" прошло необходимое время.
В обоих книгах интересно проследить как меняются критерии "нормального" состояния. Как то, что еще полгода назад казалось недопустимым, становится каждодневной рутинной реальностью...
"Печать состояла из газетных статей, протоколов речей на заседаниях и декретов. Юрий Андреевич бегло просматривал заглавия. "О порядке реквизиции и обложении имущих классов. О рабочем контроле. О фабрично-заводских комитетах". Это были распоряжения новой, вошедшей в город власти в отмену застигнутых тут предшествующих порядков. Она напоминала о неукоснительности своих устоев, может быть, забытых жителями при временном правлении белых. Но у Юрия Андреевича закружилась голова от нескончаемости этих однообразных повторов. Каких лет были эти заголовки? Времен первого переворота, или последующих периодов, после нескольких белогвардейских восстаний в промежутке? Что это за надписи? Прошлогодние? Позапрошлогодние?..."
Прочитала я книги не без удовольствия...
Но романтическая часть меня раздражает. Живаго и Тоня/Лара, Хендрик -Барбара/Николетта - вся их история вязнет в густом сиропе. Как зефирный торт, на который еще налеплен жирный масляный крем - приторно, уже не различаешь вкус...
Сил нет. Сухарь я. Не могу сопереживать, например, следующему обмену мнениями:
"- Я - надломленная, я с трещиной на всю жизнь. Меня преждевременно, преступно рано сделали женщиной, посвятив в жизнь с наихудшей стороны, в ложном, бульварном толковании самоуверенного пожилого тунеядца прежнего времени, всем пользовавшегося, все себе позволявшего.
-Я догадываюсь. Я что-то предполагал. Но погоди. Легко представить себе твою недетскую боль того времени, страх напуганной неопытности, первую обиду невзрослой девушки. Но ведь это дело прошлого. Я хочу сказать, -- горевать об этом сейчас не твоя печаль, а людей, любящих тебя, вроде меня. Это я должен рвать на себе волосы и приходить в отчаяние от опоздания, от того, что меня не было уже тогда с тобою, чтобы предотвратить случившееся, если оно правда для тебя горе. Удивительно. Мне кажется, сильно, смертельно, со страстью я могу ревновать только к низшему, далекому. Соперничество с высшим вызывает у меня совсем другие чувства. Если бы близкий по духу и пользующийся моей любовью человек полюбил ту же женщину, что и я, у меня было бы чувство печального братства с ним, а не спора и тяжбы. Я бы, конечно, ни минуты не мог делиться с ним предметом моего обожания. Но я бы отступил с чувством совсем другого страдания, чем ревность, не таким дымящимся и кровавым. То же самое случилось бы у меня при столкновении с художником, который покорил бы меня превосходством своих сил в сходных со мною работах. Я, наверное, отказался бы от своих поисков, повторяющих его попытки, победившие меня.
Но я уклонился в сторону. Я думаю, я не любил бы тебя так сильно, если бы тебе не на что было жаловаться и не о чем сожалеть. Я не люблю правых, не падавших, не оступавшихся. Их добродетель мертва и малоценна. Красота жизни не открывалась им.
-А я именно об этой красоте. Мне кажется, чтобы ее увидеть, требуется нетронутость воображения, первоначальность восприятия. А это как раз у меня отнято. Может быть, у меня сложился бы свой взгляд на жизнь, если бы с первых шагов я не увидела ее в чуждом опошляющем отпечатке. Но мало того. Из-за вмешательства в мою начинавшуюся жизнь одной безнравственной самоуслаждавшейся заурядности не сладился мой последующий брак с большим и замечательным человеком, сильно любившим меня и которому я отвечала тем же."
Не верю!